Предисловие СП
Некоторые левые воображают, что репрессивность нынешнего буржуазного режима сродни репрессивности русского царизма. Предлагаем вниманию рассказ о нравах в царских застенках.
27 апреля 1908 г. судился Одесским военно-окружным судом анархист Нагорный («анархист-индивидуалист», в 1906 г. вместе с Остапом и Василием Короткими организовал в Екатеринославе группу экспроприаторов, которая своими дерзкими налетами терроризировала администрацию города и окрестностей; очутившись в 1907 г. в Екатеринославской тюрьме, группа Нагорного явилась организатором ряда подкопов и побегов) и был приговорен к смертной казни.
Через 2 дня он должен был пойти на объявление приговора в окончательном виде. Администрация тюрьмы в провокационных целях оставила Нагорного и после суда сидеть в 10-й следственной камере, куда он был переведен из секретки за месяц до своего суда.
Многие товарищи утверждали, что Нагорного начальник нарочно оставил в камере незакованного после вынесения приговора, чтобы этим спровоцировать камеру на побег.
Это утверждение имеет за собой веские данные, ибо, кроме Нагорного, обыкновенно всех приговоренных к смертной казни моментально переводили в секретки и тотчас же заковывали по рукам и ногам. Нагорный боялся, что его могут перевести в секретку и там заковать, и таким образом рухнет его проект побега; он стал торопить 10-ю камеру немедленно приступить к исполнению своего намерения. Никого об этом не оповестив, 10-я камера решила немедленно бежать. 29 апреля 1908 года, сейчас же после обеда, камера попросилась на прогулку. Вышла она вся в количестве 21 человека, из которых большая половина имела 279-ю смертную статью, остальные были каторжане, которые заранее сняли кандалы. На прогулку они захватили с собой 2 матраца, петарду и жестяной чайник, в котором находилась фитильная бомба. Как выяснилось потом из следственного материала по этому делу, план их состоял в том, чтобы взорвать стену, выходящую на двор казармы стражников, а оттуда пробиться на волю.
Петардой они думали наполнить двор дымом, чтобы незаметна была их работа. Но вышло иначе.
Матрацы они подложили к толстой тюремной ограде, поставили на них чайник с бомбой, и Рыбовалов зажег фитиль.
Раздался оглушительный взрыв, в главном корпусе и даже в нашем заднем корпусе все стекла были разбиты. Рыбовалова отбросило в сторону, обожгло всего; бомба ударилась в другую сторону, выбила противоположную дверь корпуса и дала значительную трещину стены в этом здании.
Как только участники предполагаемого побега убедились, что стена не взорвалась и что их дело проиграно, многие из них бросились обратно в корпус и стали прятаться на кухне.
Несколько человек кинулись в сторону заднего корпуса, думая через это одноэтажное здание проскочить на двор казенного винного склада. На углу нашего корпуса они ранили в руку часового Назаренко. Часовой с криком пустился бежать, второй часовой нашего корпуса Шевцов тоже пустился во все лопатки. Из окна нашей камеры видно было, как они бежали по двору, а за ними с револьвером гнался матрос Иванов (судился по делу восстания на броненосце «Потемкин») из 10-й камеры ротного коридора.
Когда Иванов очутился около прогулки 12-й камеры среднего коридора, она стала его умолять уходить оттуда, ибо она непричастна к этому предприятию и ее, не принимавшую участия в побеге, могут расстрелять.
В это время слышна уже была зычная команда старшего Белокоза: «Расстрелять до последнего!.. Бей, не щади никого!.. Чтобы ни один не остался в живых во дворе тюрьмы!.. Бей, бей до последнего!..»
Первым упал около 2-й башни Иванов. Он был убит наповал. Прогулка 12-й политической камеры прижалась к стене и стала умолять старшего пощадить ее, ибо она непричастна к побегу.
— Бей этих собак!.. Не щадить никого!.. Чтобы ни один не остался в живых!.. — был его ответ.
Один за другим убитыми и ранеными стали падать политические, бывшие на прогулке. Раздались крики раненых и недобитых. Особенно громко кричал раненый Филипп Ваюш (организатор ж.-д. соц.-дем. группы в Екатеринославе в 1906—1907 гг.), с.-д. большевик, который все время просил воды. Из 16 человек политических, вышедших на прогулку из 12-й камеры, осталось в живых только 4 и то благодаря тому, что при команде старшего они упали на землю и раненые и убитые своими телами защищали их от дождя надзирательских пуль. Впоследствии товарищ Канавин, который случайно очутился на прогулке 12-й камеры, рассказывал мне, что на нем лежал раненый Ваюш. Он весь был облит его кровью, и Ваюш скончался на нем.
Около Канавина был также убит 15-летний Маркин. Он умер геройской смертью. После ранения, собрав последние силы, он встал, поднял рубаху и закричал нечеловеческим голосом:
— Бейте, бейте, настанет час возмездия и для вас!..
Тут же он был убит наповал.
То же самое было со студентом Цукериным (работал в городском районе с.-д. Екатеринославской организации в 1906—1907 гг.) — с.-д. большевиком.
Будучи тяжело раненым, он взывал о помощи. Подбежавший старший помощник Маяцкий спросил у часового, почему Цукерин кричит. Тот доложил, в чем дело.
— Не могу ли я, ваше благородие, добить его, приколоть штыком?
— Добей его, добей, все равно жить не будет! — ответил ему помощник.
Тут же часовой приколол студента Цукерина своим тупым штыком. Расправившись с политическими из 12-й камеры, бывшими на прогулке и не принимавшими участия в побеге, старший Белокоз направился с надзирателями на кухню.
На лестнице он столкнулся с больничным дневальным Водопьяновым, который в то время нес из кухни кипяток для больных. Старший набросился на него с револьвером и закричал:
— Стой! Ни с места! На колени немедленно стань!
Старик Водопьянов упал на колени и стал умолять о пощаде. Старший его отпустил, пригрозив:
— Смотри, старая сволочь. Ступай в больницу, после с тобой расправлюсь. Прибежав на кухню (кухня Екатеринославской тюрьмы помещалась в подвале главного корпуса, и все прогулки должны были проходить по коридору мимо кухни), Белокоз скомандовал «срочным»:
— В сторону от котлов, на колени становись!
Все беспрекословно немедленно исполнили его требование. Надзиратели стали вытаскивать из-за котлов, из-за дров заключенных из 10-й ротной камеры.
Тут же их расстреляли.
Белокоз пришел в азарт. Вооруженный револьвером и топором, он рубил направо и налево.
Впоследствии, когда я лежал в больнице, мне рассказывали срочные уголовные, видевшие всю эту гнусную картину, что старший топором ранил одного заключенного, а когда тот крикнул, он ему размозжил череп. Также мне рассказали, как надзиратель Мамай убил заключенного Клыкова. Когда последнего вытащили из-за котла, Мамай бросился на него с револьвером. Но револьвер дал осечку.
Клыков стал умолять Мамая о пощаде.
— Я тебе, сволочь, сейчас покажу как «подарить жизнь».
Тут он еще раз выстрелил в него, опять осечка.
Три раза он стрелял в Клыкова и все безрезультатно.
Наконец, Мамаю это надоело, он выхватил у другого надзирателя револьвер и застрелил Клыкова, а затем несколькими ударами лома размозжил последнему голову.
Расстреляв всех спрятавшихся на кухне, заключенных, старший с надзирателями бросились через раскрытую дверь на прогулку 10-го ротного коридора. Тут они добили несколько человек, раненых взорвавшейся бомбой.
Около часовни они нашли соц.-рев. Дементьева.
На коленях последний стал умолять старшего о пощаде.
Но Белокоз двумя выстрелами убил его.
Я уже указывал, что после неудачного взрыва стены на прогулке 10-й камеры несколько человек бросились в сторону нашего заднего корпуса. Им удалось взобраться на крышу, но как только они подошли к проволочному заграждению на крыше, на них посыпался град пуль со стороны военного караула казенного винного склада.
Видя, что дело их проиграно, они покончили самоубийством.
Сначала Нагорный застрелил Дубинина, а затем покончил с собой. Прибежав к нашему корпусу и найдя Нагорного и Дубинина на крыше мертвыми, Белокоз распорядился сбросить их оттуда, что надзиратели немедленно исполнили. Впоследствии мне пришлось слышать, как часовой нашего корпуса Шевцов хвастался перед начальством, что он убил Нагорного и Дубинина. Но его утверждение было опровергнуто больными 16-й палаты, которые были свидетелями картины самоубийства на крыше заднего корпуса.
Покончив с прогулками, надзиратели во главе с Белокозом бросились в главный корпус, рассыпались по коридорам и стали стрелять в камеры. К 12-й политической камере они бросились с криками:
— Христос воскресе!.. Поздравляем с праздником!.. — и стали палить через решетчатую дверь.
Здесь заключенные забаррикадировались и спрятались за нары. Надзиратели зорко высматривали свои жертвы и как только из-за баррикад показывалась голова или часть туловища человека, они немедленно направляли в него огонь.
Вначале они ранили Шевченко (с.-д. большевик Екатеринославской организации в 1907 г., он имел 6 месяцев крепости за хранение литературы и кончал свой срок через месяц). После этого они отступили от дверей и направились расстреливать заключенных в следственно-уголовных камерах.
Убив и ранив там несколько человек, они бросились на ротный коридор. Из 10-й камеры все заключенные были выпущены на прогулку и поэтому дверь оставалась открытой. После взрыва два человека с прогулки бросились обратно в камеру и спрятались за нарами…
Прибежавшие надзиратели их вытащили оттуда и застрелили. Затем они бросились к 8-й и 9-й башням.
Там сидели лица, привлекавшиеся по анархистскому делу «группы Интернационала».
— Дежурный, давай ключи, мы их всех перебьем! — закричал старший.
Но дежурный наотрез отказался отпереть камеры без распоряжения помощника. Тогда они стали палить через «волчки».
Выпустив безрезультатно несколько зарядов, надзиратели побежали обратно на средний и следственный коридоры.
На последнем они убили как в 1-й, так и во 2-й камерах по 4 человека и ранили по одному. Несколько человек они убили и ранили в 11-й и 17-й камерах ротного коридора.
В среднем коридоре они убили в 15-й камере 4 человека и ранили одного. Подбежав к 12-й камере, надзиратели снова стали ее обстреливать, сопровождая обстрел криками:
— Христос воскресе!.. Поздравляем со святым праздником!..
Раненый Шевченко стоял около кадушки с водой и обмывал рану.
Выстрелом через двери он был убит на пороге камеры.
Тут же надзиратели убили народного учителя Колодяжного и ранили в обе ноги социал-демократа Хацкелевича.
Из камеры неслись крики мольбы о пощаде.
Особенно усердствовал в этом отношении «горловец» Игнатьев (арестованный по делу восстания в Горловке и на других станциях Екатерининской дороги. Всего по этому делу было арестовано свыше 100 чел.). То и дело из-под нары раздавался его голос:
— Пощадите, мы сдаемся, разрешите нам, пленникам, выкинуть белый флаг в знак покорности!..
Но в ответ еще большее количество пуль полетело в камеру.
Наконец, по команде старшего Белокоза надзиратели отступили к нижнему коридору. Здесь они произвели обстрел 25-й башни, где сидели «скрывающиеся» арестанты. Убив одного и ранив тоже одного заключенного, убийцы в полном боевом порядке снова пошли в средний коридор.
Здесь следует отметить один интересный факт, показывающий наглядно, как описываемая расправа в тюрьме была строго организована. В нижнем коридоре находились пересыльная и срочная камеры, а также мастерские. В интересы тюремной администрации не входил расстрел этих камер. Поэтому, как только надзиратели хотели стрелять в эти камеры, Белокоз немедленно приказал отступить с этого коридора.
Поднявшись наверх, они снова с криками «Христос воскресе!» убили в 12-й камере еще двух человек. Тем временем со двора, на который была выведена часть заключенных 12-й политической камеры, раздавались душу раздирающие крики раненых. Мы сидели в заднем корпусе, как на иголках. Как раз против окон нашей камеры произошла эта кровавая расправа с невинными людьми. Мы были свидетелями этой ужасающей расправы. Сердце еще и поныне обливается кровью, когда вспоминаешь эту бойню в стенах Екатеринославской тюрьмы. Больно за тех невинно погибших товарищей, которые, ничего не зная о готовящейся катастрофе, погибли только потому, что их в это время «выводной» надзиратель взял на прогулку.
Покончив с главным корпусом, старший с надзирателями бросились к нам. Первый вопрос дежурному:
— Где прогулка «заднего строения?»
Тот трясется как осиновый лист, со слезами на глазах, взволнованным голосом отвечает, что в момент взрыва прогулка немедленно забежала в корпус и попросилась в камеры.
— Я их и впустил.
Старший стал неистовствовать, кричать на надзирателя.
— Сволочь!.. Я тебя под суд отдам!.. Кто тебе приказал впустить этих мерзавцев в камеры?.. Их, как собак, следовало расстрелять, а ты их спасаешь…
После этого он избил надзирателя Матвеева, обещав рассчитаться с ним впоследствии по заслугам.
Впоследствии Белокоз расправился с этим надзирателем. Несмотря на его давнишнюю службу, он начал его частенько штрафовать, и ему удалось выжить его из тюрьмы.
Была сделана попытка расстрелять и нас — политических, сидевших в заднем строении. Надзиратели сделали несколько залпов по нашим окнам. Но, к счастью, никто от них не пострадал.
С момента взрыва и до приезда властей наша тюрьма беспрерывно обстреливалась как наружным военным караулом, так и внутри часовыми надзирателями.
Пальба была невероятная. Даже тюремная церковь и больница подверглись действию огня.
По приезде начальствующих лиц пальба прекратилась; приступили к обыску. Предварительно в тюрьму ввели усиленные военные караулы с офицерами во главе и расставили около каждой камеры.
Товарищ прокурора стал кричать, чтобы оставшиеся в живых и раненые на прогулке встали, обещая им подарить жизнь.
Поднялось несколько человек.
— И вы здесь? — обратился изумленный товарищ прокурора к Сергею Канавину. — Как же вы очутились на прогулке?
Дрожащим голосом последний рассказал, как было дело.
— После обеда «выводной» надзиратель явился в 12-ю камеру взять политических на прогулку. Так как в камере сидели 72 человека, то обыкновенно камеру разделяли на четыре части и в четыре приема брали на прогулку. Те, которые успели пообедать, пошли. Случайно с первой партией пошел и я гулять. Мы ничего не подозревали и никому в голову не приходила мысль о готовящейся катастрофе. В доказательство, что никто об этом ничего не знал, говорит тот факт, что на прогулку в той же группе вышли политические, которые не могли быть заинтересованы в побеге. Вот, например, Орлов, убитый на прогулке, должен был освободиться через несколько дней, Вейсману (старый c.-д., организатор первой с.-д. группы в Иваново-Вознесенске в 90-х годах. В Екатеринославской тюрьме был заключен по делу Юзовской с.-д. организации) остался год крепости, студент Цукерин имел всего два года административной ссылки, Ваюш — ссылку на поселение, мне — 1 год тюрьмы и пр. Ясно, что все это невинные жертвы белокозовского и фетисовского произвола. Прижавшись к стене, многие из нас на коленях умоляли Белокоза о пощаде. Но в ответ в нас стали стрелять, как в куропаток.
Тут же товарищ Канавин рассказал прокурору, как Маяцкий распорядился добить штыком раненого горняка-студента Цукерина, как добили 15-летнего Маркина и проч.
Товарищ прокурора обещал расследовать дело.
Было приказано бывшим на прогулке и оставшимся в живых раздеться догола. После обыска всех отправили в 21-ю секретку. В нее же поместили несколько человек раненых на прогулке.
Несмотря на то, что надзору было по прибытии начальства запрещено стрелять, несмотря на то, что в 21-й секретке лежали раненые, часовые все же дважды выпалили в окно, но, к счастью, никого не убили.
Еще до обыска перетащили со двора, кухни и из различных камер всех убитых и раненых в коридор тюремной больницы.
Здесь происходило нечто ужасное.
Около 60 человек убитых и раненых валялись на голом каменном полу. Раненым не оказывалась никакая медицинская помощь. Вопли, стоны, крики о помощи разносились по всей тюрьме и не прекращались все время до поздней ночи, пока всех раненых не перевезли в земскую больницу.
Некоторые, особенно тяжелораненые, как Рыбовалов, Колосов и другие, остались лежать в тюремной больнице; на другой день они скончались. Больные долго еще рассказывали о тех мучениях, которые пришлось пережить тяжелораненым в день 29 апреля, о всех тех жестокостях, которые применяло тюремное начальство к раненым, которым оно мстило за попытки к побегу в этот роковой день.
После посещения тюрьмы городскими властями был отдан строгий приказ стрелять без предупреждения в заключенных, если кто-нибудь из них станет смотреть в окна.
После этого приступили к генеральному обыску всех камер.
С криками: «Руки вверх! Выходи на коридор!» — выводили заключенных из камер. В коридоре всех политических 12-й камеры раздели догола.
Искали повсюду, разрезали одежду и обувь, матрацы и подушки, была перебита вся посуда. Пух смешали с соломой, с бельем и одеждой заключенных. Разорвали книги, тетради и письменные принадлежности. Чай, сахар, табак рассыпали по полу. Все было перемешано, свалено в одну кучу. В заключение перевернули на пол грязную парашу и кадушку с водой. Получилась невообразимая каша.
Когда после погрома загнали голых людей обратно в камеру, они никак не могли разобраться в своих вещах.
Так господин Фетисов отомстил 12-й камере.
Покончив с нею, начальство двинулось дальше, производя повсюду такое же разорение.
Ничего в камерах предосудительного не нашли. Вся эта картина погрома разворачивалась на глазах вице-губернатора, товарища прокурора, тюремного инспектора и полицеймейстера.
Немало было во время обыска гарнизонных офицеров, которые хотя возмущались погромом, но не смели прекратить это бесчинство.
В 9 часов вечера обыск в главном корпусе закончился, и все перешли к нам на заднее строение. Всех вывели в коридор.
— Раздевайся догола! — скомандовал старший Белокоз.
Все разделись. Я немного замешкался. Немедленно подбежал ко мне Белокоз, схватил за воротник рубашки и сразу сорвал ее с меня. Женщин нашего коридора не раздевали, но тщательно обыскивали. Все время их держали в коридоре с раздетыми мужчинами. Около каждой камеры поставили офицера с солдатами.
Через несколько времени явился вице-губернатор Шильднер-Шульднер. Поздоровавшись с надзором и поблагодарив его за верную службу, он стал ораторствовать.
— Только через наши трупы кто-нибудь из арестованных выйдет отсюда; до одного перестреляем, если придется. Сегодня застрелили 60 человек; если придется, всю тюрьму застрелим. Мы ни перед чем не остановимся. Помните об этом!..
Обыск в наших камерах носил тот же характер, что и в главном корпусе. Помню, какое ужасное впечатление произвел на меня камерный погром. Трудно было хоть что-нибудь выбрать из этой каши вещей и продуктов, рассыпанных на полу: все пришлось выбросить.
Разбитые и измученные, мы поздно ночью легли отдохнуть. Каждый горько оплакивал невинные жертвы, погибшие жизни. Каждому грозно рисовалась жизнь в тюрьме в будущем, всякий предчувствовал кошмарную реакцию.
Тяжелая ночь сменилась утром. Мы чувствовали, что только теперь начнутся репрессии и что утренняя проверка не пройдет бесследно для заключенных. Поэтому, как только ударил звонок на поверку, мы немедленно поднялись, убрали камеру и в мучительном напряжении нервов стали ждать.
Надо заметить, что еще накануне, во время обыска, вице-губернатор оповестил нас, что по распоряжению губернатора тюрьма наказана карцером на месяц—без кипятка, передачи, выписки, свиданий, прогулок, переписки и книг. Что значит месячный карцер, мы себе представляли. Все мучительно стали готовиться к месячному тяжелому испытанию.
Между тем из корпуса стали доноситься крики:
— Убивают! Убивают! Спасайте!.. Караул!..
Как потом выяснилось, старший Белокоз со сворой пьяных надзирателей, вооруженные револьверами и шашками, врывались в запуганные камеры и рубили направо и налево.
Когда начали поверку на кухне, там нашли в шкафу спрятавшихся двух человек уголовного старосту Сегиду и Николая Тарана (большевик, состоял в Екатерннославской организации с 1905 г. Впоследствии ему приписали экспроприацию и повесили).
Началась бойня. Били их до того, что изо рта пошла кровь. Они упали в обморок; их тогда облили холодной водой и снова били. В бесчувственном состоянии этих людей бросили на 7 суток в темный карцер.
Но вот поверка в заднем строении.
Следует заметить, что до этого рокового дня в женских политических камерах поверка не делалась. На этот раз Белокоз решил нарушить обычный порядок и заставить женщин встать на поверку по команде. Врывается в первую женскую камеру.
— Вставай, сволочь! — кричит и размахивает обнаженной шашкой над спящими. Крепостничка Виленчик начала ему возражать. Он не постеснялся ударить больную женщину и заставить всех женщин подняться с постели в нижнем белье и стоять перед пьяными надзирателями смирно.
В 7-й камере тов. Ткаченко-Петренко (с.-д. большевик, организатор горловского восстания. В 1910 г. был повешен) не успел вовремя встать. Без лишних разговоров Белокоз стал его рубить шашкой. Вся рука его окровавилась. Когда последний поднялся, Белокоз с надзирателями набросились на него и стали бить по лицу.
— Сволочь, на линию огня выходи!..
Не успел Ткаченко выйти за порог камеры, как надзиратели со всех сторон подхватили его и в одном нижнем белье поволокли в темный карцер главного корпуса. Там с ним расправились. Стали его бить коромыслами, отбили легкое и кровь хлынула изо рта. Облили холодной водой. Через некоторое время явился старший Белокоз. Видит, что Ткаченко валяется на полу полумертвым.
— Бей его! бей этого мерзавца, — заорал он.
Снова начали бить. Били неимоверно. Только тогда, когда Ткаченко вторично упал в обморок, экзекуция прекратилась, и его бросили в темный карцер. Закончив поверку, Белокоз явился на коридор и стал отдавать приказания. Прежде всего распорядился никого в течение месяца не выпускать из камеры, подавать парашу и холодную воду в камеру только утром и вечером. Строго-настрого приказал не подниматься с койки.
— Пусть собаки лежат под нарами!.. За ослушание немедленно стрелять. Всякие разговоры в камере он запретил. Тишина должна быть абсолютнейшей. Сейчас после поверки ложиться спать при полном огне лампы. Надзирателю он приказал все время смотреть в «волчки», чтобы все спали, чтобы никто не смел двигаться.
При ослушании били на всем пути в карцер. Вечером во время поверки надзиратели становились попарно на лестницах вплоть до карцера. При команде: «Выходи на линию огня!» — арестант ни живой, ни мертвый выходил из камеры. Тут его подхватывали и гнали сквозь строй. У лестницы его сшибали с ног и сбрасывали вниз. Внизу продолжалась расправа. Сначала били коромыслами, но потом специально изготовили для экзекуции дубинки, которые всегда лежали на коридоре около карцеров. Тут же всегда стояли 2 ведра воды, которой обливали арестанта, когда он падал в обморок. Эти экзекуции продолжались вплоть до моего ухода в Луганскую тюрьму 22 октября 1908 г. За эти 6 месяцев Белокозу со своим карательным отрядом удалось избиениями отправить на тот свет около 300 человек.
И только когда в обществе заговорили о невероятных зверствах в губернской тюрьме, когда родители заключенных начали беспокоить начальство, губернатор Клингенберг приказал немного умерить тюремные «строгости».
Помню избиение двух товарищей, которые через некоторое время скончались. В 8-й камере заднего строения сидел бывший начальник одной из станций Екатерининской железной дороги, некий Аким Индюченко, который отбывал у нас двухгодичный срок крепости за забастовку 1905 года. Поведение его было безукоризненно, он отличался своей тактичностью и корректностью. Но Белокозу хотелось наказать заднее строение, особенно 8-ю камеру, за Коновалова. И вот, — это было 18 июня 1908 г., — коридорный Барабаш доложил Белокозу, что Индюченко с Рейхом (Володя был осужден по делу Екатеринославской гимназической организации. Впоследствии покончил самоубийством) разговаривают в камере о чем-то непонятном.
— Доложи вечером мне на поверке, — приказал тот ему.
Барабаш вечером доложил. Индюченко стал объяснять старшему, что он совместно с Рейхом изучают немецкий и разговаривают на этом языке.
— Ну, и сволочь этакая, еще разговаривать смеет! — грозно перебил его Белокоз.— Выходи на линию огня! — скомандовал он.
Бедный Аким вышел из камеры. Началось избиение. Он пустился быстрым шагом к карцеру, желая скорее попасть туда и таким образом прекратить эту пытку. Но надзиратели его догнали и еще с большим остервенением продолжали его бить, бросать из стороны в сторону.
— Ты куда? — кричит на него надзиратель и бросает к другому. Тот со своей стороны бросает к третьему с тем же криком и тюканьем. Когда после такого перебрасыванья из рук в руки Аким свалился с ног, надзиратели начали топтать его ногами и бить дубинками. Били ужасно. Душераздирающие крики носились по тюрьме. Все тело его опухло и покрылось синяками. Кровь хлынула изо рта, и Индюченко упал в обморок. Но его облили холодной водой и через некоторое время снова стали бить. Потом его схватили за руки и ноги и бросили в темный карцер. Три дня он лежал там в бесчувственном состоянии, ничего не ел, не пил и не мог прийти в себя. К вечеру третьего дня к нему явился Белокоз.
— Ну что, издыхаешь?
Тот молчит. Старший побежал в больницу, принесли носилки, и избитого Индюченко отнесли туда. Вскоре несчастный скончался.
Еще трагичнее была судьба Уралова. Он имел каторгу за принадлежность к социалистам-революционерам. Был он интеллигентным человеком, в высшей степени тактичным. Но его возненавидел Белокоз.
Вообще следует заметить, что Белокоз особенно не любил политических и всячески готов был поиздеваться над ними. Он смотрел на политиков, как на своих личных врагов, и неоднократно говорил, что он не понимает, почему правительство не перевешает их.
Уралова он посадил с самыми худшими уголовными — каторжниками. Но это показалось Белокозу недостаточным.
Он явился в 11-ю ротную камеру, где содержался Уралов, со своим отрядом.
— Уралов, выходи на линию огня! — последовала его команда.
Последний остолбенел и успел только промолвить:
— За что меня наказывать, господин старший?
— Ага, еще разговаривать будешь, сволочь!
И пошла «работа». Били Уралова в ротном коридоре, затем, когда он подбежал к лестнице, его сбросили головою вниз. В нижнем коридоре около карцера его стали хлестать дубинками.
Вся тюрьма рыдала от его душу раздирающих криков.
— Товарищи! Товарищи! Убивают… Убивают меня! — выкрикивал Уралов, думая этим прекратить экзекуцию.
Сразу ему отбили грудь, и он упал без чувств.
Его облили холодной водой. Когда он пришел в себя, его опять начали бить. При этом старший Белокоз все время в исступлении кричал:
— Так тебе, собака, и следует!.. Бей его! Бей мерзавца! Бей вонючую политику! — и сам пустил в ход свои кулаки, чтобы добить Уралова.
Вся тюрьма волновалась. Из женских камер неслись истерические выкрикиванья, мы все были до того взволнованы, что еле держались на ногах. Но вот крики Уралова умолкли. В бесчувственном состоянии его бросили в карцер. Я лежал в это время в больнице.
На следующий день перед обедом, во время обхода тюремным врачом нашей 18-й палаты, на носилках внесли опухшего, окровавленного человека.
— Что это такое? Что это такое? — стал кричать доктор, бегая по палате.
— Это из карцера, ваше высокородие, отрапортовал ему больничный надзиратель Бородавкин.
Доктор всмотрелся в опухшее лицо.
— Уралов? Уралов, это вы?—стал тормошить его доктор.
— Убили, убили меня, доктор, — едва пролепетал больной Уралов.
— Лед! Лед давайте! — стал кричать доктор.
По распоряжению доктора его положили на койку, раздели, обмыли раны и стали класть лед.
— Ну как же это, господа, случилось? — взволнованно стал расспрашивать нас доктор. — Ведь несколько дней тому назад Уралов был в аптеке совершенно здоровый. А теперь?.. — Тут он снова, как сумасшедший, забегал по палате, а потом полетел объясняться к начальнику тюрьмы.
Уралов недолго прожил в больнице. Через четыре дня он умер на наших глазах в страшных мучениях.
Ужасна стала наша жизнь в тюрьме после 29 апреля. Жизнь совершенно обесценилась, и никто не был уверен в завтрашнем дне. Любой надзиратель мог распоряжаться по своему усмотрению жизнью заключенного и по первому доносу мог отправить его в карцер или даже на тот свет. Надзиратели говорили:
— Захочу — отправлю тебя в карцер и отниму полжизни.
Неудивительно, что заключенные стали предпочитать тех надзирателей, которые сами расправлялись с ними в коридорах, не прибегая к докладу на поверках.
В это время надзиратели использовали до конца «свое право». С утра до вечера носились по коридорам крики, ругань и циничная брань. Каждый день коридорный вызывал какого-либо заключенного из камеры в коридор, выбивал ему зубы, перебивал барабанную перепонку, «пускал» кровь из носа и проч.
Заключенные не жаловались: они знали, что если доложить по начальству, тогда прощайся со своей жизнью.
У парадных дверей целый день караулил пьяный белокозовскии карательный отряд из 10 человек с знаменитым Мамаем во главе. По первому приказу старшего отряд бросался на заключенного, нападал на камеру и бесчеловечно избивал. Этот карательный отряд надолго оставил о себе в тюрьме страшную память.
Надзиратели были вечно пьяны: за расстрел 29 апреля они получили наградные, помимо этого, им удалось обшарить карманы убитых из 10-й камеры и отнять все деньги, хранившиеся у каждого на случай удачного побега. Они собрали таким образом несколько сот рублей.
Кроме того, им удалось перехватить значительную сумму денег у больничного старосты Бейбеса, 30 рублей забрали у Петровского, 100 рублей захватил Мамай у больного Анисимова на моих глазах в больнице. Помню, как он явился к нам в палату с револьвером, направил его на Анисимова с криком:
— Деньги отдай, иначе застрелю!
Вот на эти-то деньги они несколько месяцев пьянствовали в тюрьме. Впоследствии мне рассказывали надзиратели, что они перехватили в тюрьме кое-какие золотые вещи, им даже удалось забрать кое-какую хорошую одежду; все вещи они продали и пропили.
Наш задний корпус был особенно терроризирован после 29 апреля: в этом здании окна были низкие, и часовому хорошо было видно, что делается в камере.
— Ложись под нары, иначе подстрелю!—то и дело раздавалась его команда, и он ежеминутно направлял свою винтовку в то или другое окно.
Никто не смел подниматься. На четвереньках приходилось ползти к параше, не смели, выпрямившись во весь рост, пройтись по камере.
Жизнь наша становилась невыносимой.
Месячное карцерное положение на хлебе и воде сильно нас измотало и общее напряжение нервов доводило людей до бешенства.
Нервы мои не выдержали, и я слег в больницу.
В больнице я встретился с ранеными 29 апреля. Там от них я узнал подробности этого страшного дня, там следователь допрашивал раненых. Жестокий режим в тюрьме отразился и на больнице.
Я уже выше указывал, что задолго до 29 апреля тюремная администрация прибрала больницу к рукам и стала полновластным хозяином в деле лечения больных. А после 29 апреля не только начальник, но и больничный надзиратель получил больше прав, чем медицинский персонал. Впрочем, наши лекари в это время были не лучше самих тюремщиков. Палаты были переполнены. Больные валялись на полу, спали даже под койками. Никакого пространства между койками почти не оставлялось. Выдавалось больному 1/2 фунта белого хлеба, стакан молока и яйцо; другая порция — 1/2 фунта белого хлеба, кислые щи с небольшим кусочком мяса; третья — 1/2 фунта хлеба, баланда и небольшой кусочек мяса. Вот меню для больных.
Щи делались настолько кислыми, чтобы больные не могли их есть, и их съедал белокозовский отряд.
Голод в больнице доходил до того, что больные умоляли доктора выписать их из больницы, иначе они рискуют умереть от истощения. Участились заболевания голодным тифом. Просьбы больных добавить немного черного хлеба к 1/2 фунту белого упорно отклонялись. Нередко бывали случаи, когда порции больных конфисковывались надзирателем Бородавкиным и фельдшерами в свою пользу. Они этого не скрывали, считали вправе это делать.
Помню, в мае месяце три дня подряд никто из серьезных больных не получил яиц. Когда больные стали жаловаться фельдшеру, он их выругал матерно и ответил:
— Что захочу, то и сделаю с вами. Не смей жаловаться!..
Он избивал больных, сопровождая избиения изощренной площадной руганью. Помню, один раз он избил политического Блясера, когда тот явился к нему в аптеку во время амбулаторного приема.
Фельдшер обыкновенно являлся в больницу в 10 часов утра. С хохотом, с гиканьем, с пьяными глазами, со значком «Союза русского народа» на груди, с хлыстиком в руке, он начинал обход палат с Бородавкиным.
— Этого, Василий Петрович, лечить не надо! — заявляет фельдшер Бородавкину, — все равно его повесят!
— Ты чем болен? — спрашивает фельдшер у моего соседа по койке.
Тот отвечает.
Раздается непередаваемая брань. Больной плачет. Тогда фельдшер его наказывает, приказывая ему в течение суток лежать без движения на койке. Лекарства прописывались совершенно произвольно. Один раз в нашей палате фельдшер прислал больному такую дозу морфия, что последний чуть не отравился; в другой раз он вместо висмута прислал слабительных порошков, и больной после их приема лишний месяц пролежал в больнице.
Особенно фельдшер издевался над ранеными во время перевязки.
В нашей 16-й палате лежал больной, у которого обе ноги были до кости обожжены взорвавшейся бомбой. Фельдшер ежедневно делал ему перевязку. От криков и стонов больного трудно было тогда оставаться в палате. Фельдшер вырывал у него куски мяса с ноги вместе с ватой, прилипшей к обожженному телу, и такие ежедневные пытки больного окончательно нас издергали.
Случайность положила этому конец.
Во время допроса следователя мы указали ему на эти пытки, и он обещал донести об этом прокурорскому надзору.
После этого пытки прекратились.
Наш тюремный врач, хотя и возмущался поведением хулигана-фельдшера, грозил неоднократно его прогнать, но все это оставалось на словах, на деле он ничего не делал в больнице, лекарства не давал вовсе. Вместе с тем положение больных еще ухудшилось невыносимым режимом. Раз доктор обходил палаты. Вдруг влетел большой камень, разбил стекло и попал в больного.
Оказалось, что часовой не заметил, кто расхаживает по палате, и захотел его за это проучить. Доктор возмутился поведением часового, но получил характерный ответ больничного надзирателя Бородавкина:
— Это еще ничего, ваше высокородие, ведь он должен был стрелять…
Раз ночью в нашу палату влетела пуля часового, но, к счастью, никого не убила. Часовой стрелял, потому что увидал, как больной пошел к параше.
На следующий день больные стали жаловаться доктору. Доктор побежал в контору объясняться. Но после этой истории он уволился и больше не явился в больницу. Впрочем, больные передавали, что уход доктора объяснялся другими причинами и, между прочим, убийством Уралова.
Дело в том, что администрация тюрьмы требовала от врача свидетельства после смерти Уралова, что последний умер от чахотки. Но доктор заартачился, и между ним и тюремной администрацией возник конфликт, результатом чего явилась его отставка. То, что творилось в это время в корпусах, происходило и в больнице. Те же погромные обыски, те же издевательства, те же избиения, тот же темный карцер на тот же срок, хотя по уставу больных запрещалось сажать в карцер.
У нас в палате лежал больной Чубанов, осужденный по делу Александровского восстания 1905 года к вечной тюрьме. У него была скоротечная чахотка. Ему все же ужасно хотелось жить, повидаться с семьей, умереть в кругу семьи. Об этом он бредил по ночам. Чубанов до последней минуты, даже тогда, когда не мог подняться с постели, писал стихи. Это был в высшей степени интеллигентный рабочий, ярый украинофил, вся его лирика была проникнута беспредельной любовью к «рiдной Украiне». Убийства 29 апреля его застигли врасплох. Во время обыска надзиратели подняли больного Чубанова и выбрали из-под подушки две тетради с его стихотворениями:
— Ишь, сволочь, какие книжки пишет! — выругался старший и изорвал тетради.
Нам удалось собрать клочки его тетрадей и восстановить под его диктовку стихи. Но через некоторое время на обыске их снова забрали и, несмотря на все просьбы Чубанова передать стихи в контору тюрьмы, Белокоз их уничтожил. После этого Чубанов недолго прожил. Слишком близко он принял к сердцу участь своих долголетних трудов. Умер он в полном сознании, глубоко убежденный в правоте своего дела, за которое так жестоко пострадал.
Из печальных случаев в больнице особенно запечатлелась в памяти история с народным учителем Николаевым, привлекавшимся по делу аграрных беспорядков 1905 г. Он привлекался по 129 ст. за агитацию. Прибыл он в тюрьму сейчас же после 29 апреля. Режим подавляюще подействовал на него. Нервнобольной, он стал страдать галлюцинациями, заболел чахоткой.
Стрельба по окнам, приказание лежать на койках, не двигаясь, нервное напряжение от постоянных избиений в тюрьме свели его с ума. Но окончательно его разбило заявление помощника начальника, вызвавшего в контору для объявления ответа на прошение:
— Все равно тебя повесят, а потому напрасно хлопотать о защите.
Он вернулся к нам в палату с плачем и криком.
— Скоро, скоро меня повесят!.. Шинкаренко (тюремный палач), Шинкаренко, накинь петлю на шею! Караул! Спасайся, товарищи!..
Мы все ужаснулись. С тех пор он сошел с ума. Он расхаживал по палате, плакал, смеялся, становился около окна, кричал часовому:
— Шинкаренко, Шинкаренко, стреляй, брат!.. Поцелую!..
Днем мы его кое-как удерживали. Но ночью он нас совсем изводил. Часовой не обращал внимания, что он сумасшедший. Он бросал в него камнями и попадал частенько в других больных. Несколько раз мы просили доктора убрать его из нашей палаты.
— Ну что ж, господа, я могу сделать? Заявлял неоднократно начальнику об этом, и нуль внимания. Не желает его отправить в земскую больницу.
Неизвестно, сколько нам пришлось бы промучиться с этим больным, если бы Белокоз не положил этому конец.
Так как всегда на поверках мы умоляли убрать больного из нашей палаты, то, наконец, начальник распорядился привести его к нему в контору тюрьмы для освидетельствования.
Явился Белокоз со своим отрядом в палату.
— Сволочь, выходи на коридор!
Больной стал кричать:
— Товарищи! На виселицу берут! Спасайте, спасайте меня!..
Старший распорядился взять его силой. Но не успел он дотронуться до него, как тот издал нечеловеческий вопль, упал на пол, и кровь ручьем хлынула у него из горла.
Белокоз испугался и велел его обратно отнести в палату. Ночью, после сильного бреда, Николаев скончался.
Хуже всего обстояло дело с амбулаторными больными.
Выше я указывал, что фельдшер избивал приходящих к нему больных. По его стопам пошел вновь назначенный больничный надзиратель Тарасенко. Он решил, что больных из камер вовсе не следует водить в аптеку к фельдшеру, а лучше самому их полечить в коридоре. И он расправлялся с ними. Бывало, по утрам является в корпус:
— Больные, выходи из камеры!
Больные выходят.
— Становись в два, в затылок!
Становятся. Начинается опрос.
— Ты чем болен? — спрашивает Тарасенко чахоточного.
Тот отвечает.
— А, чахоткой? Подними рубаху.
Тот поднимает.
И получает удар в грудь.
Так поступает со всеми больными. Затем команда:
— Убирайся по камерам! Больше не хворать! — и больные, избитые Тарасенко, отправляются по местам.
Но недолго Тарасенко пришлось ставить диагнозы. Больные, узнав о его способах лечения, перестали выходить в коридор.
— Я уже всех вылечил, — хвастал он.
И, действительно, больные предпочитали страдать, умереть в камере, нежели идти в больницу к фельдшеру.
Общая участь не миновала и политических женщин.
В июле женщины нашего корпуса пошли в аптеку за лекарством. Черносотенный фельдшер им в этом отказал.
Они начали настаивать.
— Тарасенко, дай им лекарства, полечи их!
Пьяный Тарасенко с каким-то азартом набросился на политических женщин и их избил.
Нечто ужасное происходило в тюрьме, когда я выписался из больницы. В июне для прогулок заключенных устроили небольшую клетку.
— Пусть собаки знают, как гулять в тюрьме, — громко провозгласил Фетисов.
Даже Белокоз смутился этим и осмелился заявить начальнику:
— Ведь эта клетка, ваше благородие, мала на 3 человек!
— Ну, что ж, пусть издохнут в камере, не гуляют!..
На прогулку стали давать 5—10 минут в день. Кроме того, прогулку решили превратить в орудие пытки. Часовой всегда держал ружье наизготовку и готов был ежеминутно стрелять. То и дело слышна была его команда:
— Ты куда пошел?.. Повернись!.. В ногу, в ногу!.. В затылок смотри!.. Не оглядывайся по сторонам!.. Руки по швам!
И многие из нас предпочитали вовсе на прогулку не ходить. Передачу съестного после 29 апреля отменили. Выписку стали давать 1 раз в 20 дней, а выписывать можно было самое ограниченное количество продуктов. Даже лимоны запретили, как предмет роскоши. И только, когда в тюрьме началась цинга, губернатор разрешил выписывать лимоны.
Казенная пища стала отвратительной — одна вода с зеленой травкой, которую уголовные с малыми сроками рвали в екатеринославском монастырском лесу. Фетисов решил, вероятно, что настал удобный момент набить карманы на арестантском довольствии, И он морил всех голодом. Впоследствии он за это попал под суд, о чем скажу ниже. Неудивительно, что в конце 1908 г. в тюрьме начал свирепствовать голодный тиф, от которого люди умирали как мухи.
Переписку тоже ограничили. Перестали выдавать бумагу для письма. После 29 апреля мы три месяца были совершенно оторваны от своих родных и никаких писем не получали. Только в конце июля стали приносить нам отдельные апрельские письма. После месячного карцерного положения большие камеры, в которых сидело до 170 человек, вынужденных испражняться в камере, — стали пускать на «оправку». Но при этом был один приказ, чтобы к 8 часам утра оправки кончались, так что надзиратели «оправляли» коридор в 300 с лишком человек в 1 час.
Достигалось это следующим образом: бывало, надзиратель становится у дверей камеры и выпускает 10 человек по числу параш в клозете. Тут же в клозете стоял другой надзиратель и «регулировал» желудки арестантов, т. е. попросту гнал в шею.
— Скорей, скорей оправляйся!—то и дело раздаются его окрики.
При этом он щедро отпускал оплеухи заключенным, стаскивал их со стульчака. Остальную часть дня заключенные вынуждены были оправляться в камере.
У нас в заднем строении дежурный оправлял весь коридор— 13 камер в 1 час, а иногда и того меньше. Неудивительно, что на этой почве многие из нас стали страдать желудочными болезнями. Я запомнил одну возмутительную историю на этой почве.
В 10-й камере заднего корпуса сидел один обанкротившийся купец Калинин — старик 70 лет. Здоровый, еще бодрый, он стал буквально таять при введенном после 29 апреля режиме. Раз он попросил дежурного Барабаша пустить его на оправку в клозет или дать парашу в камеру.
Барабаш отказал, при этом пригрозил вывести его в коридор и избить. Он стал плакать, со слезами на глазах просил вызвать старшего, ибо не в силах страдать от желудочной боли.
Дежурный снова отказал. Не видя никакого исхода, Калинин оправился в своей шляпе. Вечером на поверке старик заплакал и рассказал помощнику Кретинину и Белокозу обо всем происшедшем. Никакого ответа на свое заявление он не получил и, разумеется, замечания Барабашу никто из них не сделал.
Таких инцидентов немало было в нашем корпусе. Этот Барабаш отравил нам жизнь. В течение трех месяцев он нас терроризировал, постоянно шпионил за камерами и безбожно врал, докладывая на поверках о происходившем в корпусах.
— Всех перепуляю! — повторял он на каждом шагу белокозовскую угрозу.
Этот надзиратель одинаково «крыл матом» как политических, так и уголовных. Наше начальство вообще взяло на себя миссию искоренить «крамолу». Оно стало бороться против «учености».
— Тюрьма не университет! — заявил мне тюремный инспектор Френкель, когда я попросил у него мои собственные книги.
Письменные принадлежности также перестали выдавать. Все были теперь обречены на полное безделье, на ужасную скуку. Расхаживать по камере, разговаривать, играть в шахматы, шашки, домино — также нельзя было.
Такая атмосфера удручающе действовала на всех, и громадное количество заключенных мечтало о самоубийстве. Более решительным удалось выполнить свои мечты.
Помню самоубийство брата убитого в карцере Г. Фролова. Сейчас же после суда он пришел в камеру, лег на койку и заморил себя голодом: 13 суток он не ел, не пил и скончался на глазах у всех в камере.
Говоря о самоубийствах, нельзя не указать на пессимизм, охвативший часть товарищей-политиков.
Корни пессимистического настроения заключенных были теснейшим образом связаны с пессимизмом, охватившим интеллигенцию на воле, в переоценке ценностей, в разочаровании в своих идеалах, в антагонизме между малосознательными эсеровскими рабочими и интеллигентами. Помню, ещё будучи в больнице, как умирающий Фролов исповедывался передо мной:
— Вот видите, товарищ Михаил, я работал в соц.-рев. партии, работал энергично, бросался с места на место, выносил все тяготы партийной работы, меня присудили к каторге и я безропотно несу свой тяжелый крест. Глубоко верю в правоту своего дела и в свою святую идею. Но интеллигенции я никогда не прощу ее дезорганизаторскую работу в рядах эсеровской партии.
Конечно, в этих высказываниях Фролова сказалось непонимание им истинных причин кризиса эсеровской партии.
Приблизительно такой же взгляд на взаимоотношения между рабочими и интеллигентами отстаивали «игренцы», особенно Полихалов. Несколько слов об игренцах.
Весною 1907 года Екатеринославский комитет соц.-революционеров организовал экспроприацию на ст. Игреки, около Екатеринослава. Были убийства. Экспроприаторам, если не ошибаюсь, удалось захватить 35 тысяч рублей.
Участникам экспроприации удалось скрыться.
Так как экспроприация была партийная, эсеровская, то понятно, что все деньги перешли к соц.-революционерам. Но, заботясь главным образом о деньгах, они позабыли о людях и оставили главных участников экспроприации в Екатеринославе. Они остались без денег, без необходимой конспиративной квартиры. Понятно, что полиции без труда удалось через несколько дней всех их переловить. Полихалова, организатора этой экспроприации, арестовали в гостинице. В тюрьме они тоже очутились без средств, без всякой поддержки, если не считать ничтожную помощь Красного креста. Неоднократно игренцы присылали к нам за самыми необходимыми предметами, как чай, сахар, мыло, табак, белье и проч.
Но особенно положение их стало отчаянным, когда им объявил следователь, что решил до суда каждого освободить под залог в 500 рублей. Они начали бомбардировать «волю», чтобы прислали для них 2 000 рублей для четырех, но деньги долго не получались.
Волнение игренцев трудно описать. Две недели они волновались. И только когда прокурор Одесского военного окружного суда на запрос следователя об изменении меры пресечения, категорически отказался их освободить, они получили ответ с «воли», что деньги для залога будут. С тех пор пошла баталия.
Еще раньше этого происшествия Полихалов написал письмо эсеровскому комитету (письмо Полихалова приведено в его обвинительном акте. Оно было перехвачено у него на обыске): «Когда вам нужен был Полихалов и другие товарищи-рабочие, вы их ласкали, дружили, посылали в самые рискованные места; когда вам нужны были картошки (бомбы) и взрывчатые вещества, вы всегда меня вспоминали, я никогда не отказывался. А теперь, когда мы попали в тюрьму, вы нас игнорируете и никакой помощи не оказываете…»
Словом, отношения между рабочими и интеллигентами особенно обострялись в эсеровской среде, где контраст между ними особенно рельефно выступал на почве различных активных действий, и недаром Полихалов после суда пишет на волю письмо, переполненное угрозами по адресу партийных интеллигентов.
Разочарование в своих прежних идеалах вызвало в нашей тюрьме бегство неустойчивых элементов из среды политических в лагерь правых и в провокаторские камеры. Первыми ренегатами явилась часть осужденных по делу Александровского восстания 1905 г. В начале 1908 г. они послали телеграмму на высочайшее имя о помиловании, записались в «Союз русского народа», стали ярыми сторонниками тюремной администрации.
К александровцам скоро стали присоединяться другие группы, осужденные за разные вооруженные восстания на станциях Екатерининской железной дороги, некоторые «потемкинцы», отбывавшие наказание в Екатеринославе. Впоследствии рекорд побили «горловцы», осужденные за вооруженное восстание на ст. Горловка, о которых скажу ниже. Понятно, что в атмосфере разложения части политических администрация тюрьмы могла беспрепятственно вводить нужный ей режим, гнуть свою линию. Если до этого времени администрация открыто не выражала свои черносотенные взгляды и симпатии, то теперь она открыто стала их выявлять.
Были выпущены из «сучьих кутков» (камеры разоблаченных шпионов, провокаторов и других арестованных, боящихся мести со стороны остальных заключенных) все шпионы и провокаторы и они начали хозяйничать в тюрьме.
Стали создавать искусственные «дела», чтобы повесить более строптивых политиков. Особенно много в этом отношении поработали провокаторы над делами анархистов.
В тюрьме они стали требовать от заключенных полного подчинения.
— Ты смотри, подлюга, я тебе покажу кузькину мать! Хочешь, я тебе завтра дам смерть, «возьму по делу»!
И они «брали по делу». Немало людей отправили на тот свет из Екатеринославской тюрьмы разные негодяи — Альтгаузены, Саловы, Крыжалинские, Письменицкие и др. Но, кроме провокаторов, в качестве тюремных сыщиков были использованы и палачи. Сначала появился Шинкаренко, за ним Простотин. Они ходили по коридорам и, обладая полной властью, избивали коридорных и арестантов. Много натерпелись от них наши политические женщины.
Ежедневно они подходили к их окнам со своими гнусными предложениями, своей циничной матерной бранью.
Особенно нас выводили из себя их издевательства над смертниками. Ежедневно палачи подходили к ним и кричали:
— Васька, а, Васька! Смотри, братишка, не обижайся на меня, когда я на тебя «канку»16 накину. Повешу тебя, ей-богу, легко, с большой честью, перед смертью по морде дам.
В таком духе производились издевательства над обреченными людьми. Палачи были в особенном почете у Белокоза. Он им давал различные льготы и всячески поощрял к их работе. Но раз случилось несчастие: палач Шинкаренко забастовал. Повесив ночью несколько человек, он наотрез отказался привести в исполнение смертный приговор над двумя крестьянами-земляками, которые, по его мнению, невинно пострадали. Никакие увещевания полицеймейстера, товарища прокурора, присутствовавших при казни, не помогли.
— Иди, повесь их сам! — кричал он товарищу прокурора. — Не буду вешать!..
Пришлось отложить казнь, и назавтра их повесил Простотин. Но это упорство дорого обошлось Шинкаренко. Его немедленно лишили «звания» палача, заперли в камеру, и Белокоз собственноручно избил его.
Интересно, что по мере деморализации обитателей тюрьмы, по мере того, как смертная казнь стала обыденным явлением, должность палача среди уголовных перестала особенно презираться.
Помню, с каким негодованием единодушно встретила тюрьма первого палача в начале 1907 года. Его откуда-то привезли, ибо из местных уголовных никто не нашелся занять этот пост. Держали его все время под замком в карцере, никого к нему не допускали; только по вечерам его выпускали на прогулку.
Теперь ценность работы палача понизилась в глазах начальства. Раньше палачу платили 25 рублей с головы, причем ему сбавляли срок. Но теперь из массы экспроприаторов-смертников стали нередко выделяться лица, желавшие избавиться от смертной казни всяческими средствами, не отказывавшиеся даже от функций палача, лишь бы им была дарована жизнь.
Впоследствии, в 1910 году, мне рассказывал бывший писарь Екатеринославской тюрьмы Будилов, сидевший с нами, что ему пришлось отправить около сотни прошений различных сидельцев тюрьмы к генерал-губернаторам различных местностей с предложением услуг в качестве палачей.
Большое предложение сразу понизило оплату «труда» палача. Вначале отменили уменьшение срока. Затем цена с головы казненного дошла до трех рублей, а в 1909 году до одного рубля. Впоследствии палачи стали вешать за бутылку водки, за головку сыра.
Большинство палачей вышло у нас в тюрьме из «сучьих кутков». Теперь они никого не боялись и свободно разгуливали по тюрьме.
В конце 1908 года в тюрьме появилась новая группа политических, так называемые «интернационалисты». История этой группы очень интересна.
Некий «Бегемот», один из видных анархистов-организаторов, составил за границей группу анархистов-интернационалистов. Эта группа ставила себе целью пропаганду анархистских идей в России. Но оказалось, что «Бегемот» одновременно служил анархистам и правительству. Когда екатеринославские анархисты узнали об этом, то немедленно дали знать за границу о провокаторстве этого «фрукта». Екатеринославцы поспешили разъехаться. Но «Бегемот» успел передать связи анархистов охранке. По этим связям охранка начала работать и в одну ночь арестовала около 100 человек. Дело об интернациональной группе анархистов перешло к чиновнику особых поручений при Столыпине Дьяченко. Сразу пришлось освободить и отстранить от дела половину арестованных. Остальным не предъявлялись статьи обвинения ввиду отсутствия улик. Но на помощь охранке явились тюремные провокаторы в лице Альтгаузена, Салова и пр., которые немедленно состряпали дело. Им удалось довести дело до суда и осудить многих. Но об этом ниже.
Между тем мое дело было закончено следствием. В Екатеринославскую тюрьму я был прислан из Петербурга, как числившийся за Екатеринославским жандармским управлением. По моем прибытии в Екатеринослав приехал жандармский ротмистр Яковлев с товарищем прокурора и предъявили мне обвинение по 1 ч. 102 ст.: за принадлежность к соц.-дем. партии, «за участие в Лондонском съезде 1907 г.» и за «организацию этого съезда».
Я отказался с ними разговаривать по существу обвинения.
Тут же товарищ прокурора мне заявил, что он должен был меня обвинять как соц.-демократа по 1 ч. 126 ст., но по новому циркуляру Столыпина он вынужден предъявить мне 1 ч. 102 ст.
Месяца через два меня снова вызвали на допрос и повторили то же самое. В январе 1908 г. следствие было закончено и мое дело перешло в Харьковскую судебную палату. В феврале того же года я получил извещение оттуда, что я привлекаюсь по 1 ч. 102 ст., а в марте получил обвинительный акт.
Каково же было мое изумление, когда я увидел, что обвинение формулировано по 1 ч. 126 ст. только за принадлежность к соц,-демократической партии.
Между прочим, прокурор палаты формулировал цели партии в таком виде: «Она стремится в отдаленном будущем к социализму, а в данное время — к муниципализации земли».
Вообще обвинительные акты составлялись чрезвычайно остроумно. Многие из них пестрили нелепостями. Меня часто поражало невежество составителей обвинительных актов при формулировании программных принципов политических партий. Каждый товарищ прокурора выдумывал свою формулировку.
По мнению одного прокурора, социал-демократическая партия ставила себе целью немедленную экспроприацию капиталистов и таким образом приравнивалась к максималистам; по мнению другого — партия стремилась к социализму в отдаленном будущем, а предварительно хотела установить коллективную собственность на землю. Третий шел еще дальше, и убежденно заявлял, что социализм «есть только средство борьбы против существующего строя в России» (цитирую по подлиннику обвинительного акта), а теперь партия готовит вооруженное восстание.
И, если прокуратура так нелепо формулировала обвинения по делам социал-демократов, если, например, Харьковская судебная палата могла осудить бундовцев, как анархистов, по 2 ч. 102 ст., то в делах социалистов-революционеров и других революционных партий царила полная анархия: тут совершенно произвольно трактовались программные принципы этих партий, тут максималисты смешивались с социалистами-революционерами, с анархистами, крестьянский союз с максималистами и пр.
Но рекорд побила прокуратура Одесского военно-окружного суда. Будущий историк найдет в ее обвинительных актах немало юмористического материала. Помню, как мы смеялись при чтении обвинительного акта по делу Кайданской боевой дружины 1905 года. У одного обвиняемого нашли брошюру Каутского — «Еврейские погромы и еврейский вопрос». На обложке этой брошюры нарисован рабочий, бьющий в колокол. Составитель обвинительного акта усмотрел в этом рабочем самого Каутского, созывающего революционеров для защиты евреев от погрома. В другом обвинительном акте подсудимый Николай Таран обвиняется в сношениях с Плехановым, ибо у него найден его «Дневник» — печатный «Дневник социал-демократа» 1905 г.
Словом, массу курьезов можно было встретить в обвинительных актах того времени.
18 августа 1908 г. меня судили. Всё предвещало не слишком суровый приговор. Но при допросе, особенно со стороны г-на Огурцова, заместителя екатеринославского городского головы, участвовавшего в суде в качестве сословного представителя, мое положение ухудшилось. Следует заметить, что этот Огурцов был в 1906 г. членом смешанной комиссии при Екатеринославском комитете безработных для организации общественных работ.
Как ярый реакционер, он со скрежетом зубовным встречал уступки, сделанные городской думой безработным, и выжидал удобного момента, чтобы отомстить нам.
Огурцов меня знал как участника екатеринославского рабочего движения и решил воспользоваться случаем, чтобы меня «закатать».
Все его вопросы — о моем отношении к екатеринославскому комитету безработных, о характере моих статей в екатеринославской прессе — вводились только к тому, чтобы изобличить меня как социал-демократа в глазах судей.
Приговор был суровый — 6 лет крепости.
Публика еще не ушла из залы суда, меня еще тоже не успели вывести оттуда, как князь Урусов — предводитель дворянства Екатеринославской губ. — хлопнул по плечу Огурцова:
— А хорошо мы закатали этого революционера!
После суда мне недолго пришлось пробыть в Екатеринославской тюрьме. С нетерпением я стал ожидать перевода; я мечтал об этом, как о великом благе; я готов был уйти хоть на край света, лишь бы не видеть «героев» 29 апреля и не чувствовать кровавого режима. Переполнение тюрьмы дошло в конце 1908 г. до невероятных размеров. Например, 12-я камера, рассчитанная на 34 человека, вмещала 110 человек, 15-я средняя, тоже рассчитанная на 34 чел., набивалась 150-ю и более, верхние следственные, рассчитанные на 44 чел., вмещали по 170 человек и т. д., и т. д.
Начальство стало бояться посещать тюрьму из-за такого переполнения. Помню, что тюремный инспектор при посещении тюрьмы, бывало, в камеру не заходил, боясь дышать ее гнилым, отвратительным воздухом. По вечерам в некоторых камерах плохо горели керосиновые лампы за отсутствием кислорода. Так как арестанты гибли от таких условий, как мухи, тюремное начальство задумало перевести часть заключенных в уездные тюрьмы. Через несколько дней, в октябре 1908 г., после посещения тюрьмы тюремным инспектором, нас, крепостников, в количестве 13 человек вызвали в контору и переписали. Но при этом нам ничего не объявили, хотя все уже знали, что это подготовка к этапу. Только 19 октября нас вторично вызвали в контору и на этот раз объявили, что нас отправляют в Луганскую тюрьму. Спешно мы стали готовиться к переселению. Наскоро собрали мы свои книги, вещи, наскоро приготовили кое-какую провизию на дорогу.
21 октября в 4 ч. вечера явился в наш задний корпус тюремный надзиратель и велел собираться с вещами.
Так как этап уходил ночью, то до отправки нас посадили в 24-ю камеру нижнего коридора, где содержались следственные арестанты. Помню, какое ужасное впечатление произвела на меня эта камера, как только нас ввели в нее.
Вообразите себе низкую сводчатую камеру в полуподвальном этаже с громадными деревянными нарами посередине, с 120 заключенными, в большинстве валяющимися на голом полу. Шум, толкотня, гул разговоров, плач, бледные изможденные лица, паразиты и насекомые на стенах и вдобавок четыре больших вонючих параши в углу. Воздух здесь был настолько отвратительно удушлив, что я буквально задыхался.
Кое-как мы добрались до угла и сели на своих вещах, с нетерпением дожидаясь блаженной минуты, когда нас вызовут на этап. Через некоторое время в нашу камеру стали также срочно собирать уголовных арестантов, отправляемых с нами заодно на этап в Луганскую уездную тюрьму. То и дело дверь открывалась и к нам вводили срочных, всего 35 человек.
Среди «срочных» нашлось много политических, осужденных к отбыванию тюремного заключения, к исправительному отделению («арестантские роты») за хранение взрывчатых веществ, оружия и проч. Были и малолетние, присужденные к тюремному заключению за принадлежность к соц.-революционерам.
Стало немного спокойнее. Мы поделились впечатлениями всего пережитого после 29 апреля, рассказали о происходивших ужасах в различных камерах тюрьмы. «Срочные» сообщили нам печальные известия о погибших товарищах и о тех, которые находятся на пути к смерти. Наш разговор был прерван всхлипываниями в дальнем углу камеры. Из-за камерной суматохи, из-за дыма курящих трудно было разыскать плачущего. Но один уголовный взялся мне показать плачущего мальчика и, между прочим, сообщил мне его историю. Оказывается, что несчастный был осужден в этот день военным судом к смертной казни, хотя совершенно не участвовал в каком-либо преступлении.
Когда я подошел к нему, то моим глазам представилась такая картина: на полу валялся подросток, рыдал, рвал волосы и одежду и бился всем телом о пол.
— За что, за что меня повесят? Ведь я невиновен, никогда никого не обидел и ни о каком убийстве старика-лавочника даже не слыхал.
Причитания сопровождались ужасными судорогами, казалось, вот-вот мальчик упадет в обморок.
Я стал его успокаивать. Он бросился ко мне с просьбой спасти его, как будто я в состоянии был чем-нибудь ему помочь. Полный горя и отчаяния, он мне рассказал, что служил на мельнице, что его арест был неожиданным для него и его родных, что его привлекли по делу Абрамчука — анархиста, что все 5 человек, судившихся по этому делу, получили смертный приговор.
Не успел он закончить свой рассказ, как дверь с шумом открылась и Белокоз скомандовал:
— Смертник, выходи на коридор!
Мальчик весь затрепетал, схватил фалды армяка своего соседа-арестанта, рыдал на всю камеру, прося у всех спасти его. Вся камера замерла. Белокоз еще раз крикнул:
— Выходи на коридор, тебе говорят!
Но тот еще пуще прежнего стал биться об пол и плакать навзрыд.
Тогда надзиратель Мамай ворвался в камеру с обнаженной шашкой, ударил его несколько раз и вытащил в коридор.
Там его заковали в ручные и ножные кандалы, ударили несколько раз по лицу и погнали в секретку…
В этой камере я застал своего старого приятеля по тюрьме Сергея Канавина. Он мне подробно рассказал о событиях 29 апреля, как он каким-то чудом спасся, о раненых и убитых, о зверствах Белокоза и о режиме. Сообщил он мне и о своей печальной участи. После расстрела прогулки он очутился в секретке. Его заковали, переодели и посадили в 10-ю ротную камеру. Но в этой камере было одно потаенное место, где арестанты хранили взрывчатые вещества. Боясь, что в случае их обнаружения могут расстрелять всю камеру, они решили доложить об этом начальнику. Заключенные этой камеры вызвали старшего и доложили ему о находке ими взрывчатых веществ. Тот немедленно позвал свой карательный отряд и начал экзекуцию. Всех гнали сквозь строй надзирателей и бесчеловечно били. Но, не довольствуясь этим, Белокоз выстроил в коридоре всех 50 человек, сидевших в этой камере, попарно и через пару взял на 7 суток в темный карцер. Только после семидневного пребывания в карцере рассказчика расковали и погнали в 24-ю камеру.
В этой же камере я встретился с щербиновцами, привлекавшимися по делу Щербиновской организации 1905—1906 гг. Они ждали военного суда. Перед отправкой я просил помощника Будилова вызвать меня к начальнику тюрьмы, чтоб похлопотать об отправке наших вещей и книг в Луганск, так как конвойные солдаты в это время отказывались принимать книги. Меня вызвали.
Начальнику тюрьмы я счел необходимым заявить протест против всего, что творилось в тюрьме после 29 апреля. Я рассказал о происшедшем у нас.
— Да, я знаю, — ответил он, — много невинных пострадало. Возьмем хотя бы Ваюша, Орлова, который должен был на днях освободиться, студента Цукерина, Вейсмана, Шевченко, которые были убиты и не имели отношения к побегу. Но я не мог иначе поступить, не мог в момент взрыва разобраться, кто прав, кто виноват. Надо было предупредить побег, и я приказал стрелять. Мои подчиненные точно исполнили мое приказание.
Когда я ему указал, что расстрел арестантов продолжался и тогда, когда последние попрятались под нары, начальник не нашел слов, чтобы оправдать убийства.
Только когда я затронул вопрос об ужаснейших избиениях после 29 апреля, он начал горячо возражать:
— Я вам говорил когда-то, что не остановлюсь ни перед чем, чтобы усмирить, приструнить тюрьму. Так я поступил… Я уже и под следствием был, но никого не боюсь: до конца буду отстаивать режим в тюрьме. — Решительно закончил распоясавшийся палач-тюремщик.
Перед уходом из конторы я попросил начальника относительно книг и вещей, которые он обещал переслать в Луганск за наш счет. Что касается денег на дорогу, то он наотрез отказал их выдать, хотя по уставу полагается заключенному в дороге 99 коп.
— Когда-то я выдавал на дорогу административно-ссыльным и по 50 рублей. Но это время прошло. Теперь никаких одолжений никому делать не буду. Все кончено…
Я пробовал возражать, что не прошу одолжений, ссылаясь на статью устава.
— Нет, ни копейки не получите! Закон для меня не писан, я знаю, что делаю.
Впоследствии частенько мне приходилось видеть, как закон попирался грязными ногами господ тюремщиков; они в тюрьме действительно делали все, что хотели.
В два с половиной часа ночи нас всех вызвали в коридор. Страшно и жутко было под этими сводчатыми стенами коридора, заполненными вооруженными надзирателями, при мерцающем свете коптилки, при виде сотни людей, «срочников», расположившихся на ночь спать в коридоре за неимением свободных мест в камерах. У ворот тюрьмы нас приняли конвойные, заковали в наручные кандалы и, предупредив, что в случае неповиновения они будут действовать холодным и огнестрельным оружием, отправили этап на вокзал Екатерининской железной дороги.
М. И. Михайлов (Кром)
Надеюсь, что этих фашистских собак, — царских палачей, — после Великого Октября выявили доблестные советские чекисты, — и всех, до одного, перестреляли и перевешали по справедливым приговорам революционных трибуналов. После этого рассказа сердце переполняется великой радостью при воспоминаниях об убийстве негодяя Столыпина и казни Николашки Кровавого, с семейством, — собакам собачья смерть!
Если не затруднит, сообщите источник текста. Желательно с фотографией оригинала (книжки, рукописи).
А то у некоторых читателей возникают подозрения в том, что это — выдумка: https://colonelcassad.livejournal.com/4494430.html?thread=1048084318#t1048084318
Журнал «Каторга и ссылка» 1935 г. № 01 (116) стр 91 — 113. Скачать можно на рутрекере. Вот здесь видно оглавление.
вот эта брошюра

http://www.vnikitskom.ru/antique/auction/48/20128/
Каутский, К. Еврейские погромы и еврейский вопрос / пер. с нем. СПб.: Издание Е.М. Алексеевой, 1906.
на обложке Маркс
Косвенное подтверждение данных событий от Л. Толстого.