Стиль Маркса

Фрагмент из воспоминаний Вильгельма Либхнета

Существует мнение, что у Маркса не было «стиля» или был очень плохой стиль. Так говорят люди, не понимающие, что такое стиль, краснобаи и фразеры, которые не поняли и не способны понять Маркса, не способны следовать за полетом его мысли, подниматься вместе с ним на высочайшие вершины познания и страсти и опускаться в глубочайшую бездну человеческой нищеты и отверженности. Если когда-либо можно было применить к кому-нибудь слова Бюффона: стиль, – это и человек, то именно к Марксу: стиль Маркса – это и Маркс. Такой до мозга костей правдивый человек, который не знал другого культа, кроме культа истины, который в мгновение ока отбрасывал с трудом завоеванные, ставшие ему дорогими теории, лишь только он убеждался в их неправильности, должен был и в своих произведениях проявить себя таким, каким он был. Неспособный к лицемерию, неспособный к притворству и позе, он всегда был самим собой в своих произведениях, так же как в своей жизни. Правда, у такой многосторонней, всеобъемлющей, многогранной натуры и стиль не может быть таким ровным, единообразным или даже однообразным, как у менее сложных, менее широких натур. Маркс — в «Капитале», Маркс — в «18 брюмера» и Маркс — в «Господине Фогте» — три различных Маркса, и все-таки при всем различии этих произведений это все тот же Маркс; несмотря на их тройственность, они скреплены единством — единством большой личности, которая различно проявляет себя в разных областях и все же всегда остается одной и той же. Конечно, стиль «Капитала» труден, но разве легок излагаемый в нем предмет? Стиль не только человек, но и материал, — он должен приспособляться к материалу. There is no royal road to science — к науке нет торной дороги, тут каждый должен напрягаться и тянуться сам, даже когда его ведет наилучший проводник. Жаловаться на трудный, с трудом усваиваемый или даже тяжеловесный стиль «Капитала» — значит только обнаруживать собственную леность и неспособность к мышлению.

Можно ли сказать, что «18 брюмера» непонятно? Слова «18 брюмера» — стрелы и копья; это — стиль, который клеймит и убивает. Если когда-либо ненависть, презрение, пламенная любовь к свободе нашли свое выражение в словах, которые жгут, уничтожают, призывают, то именно в «18 брюмера», где соединены суровое негодование Тацита с разящей насмешкой Ювенала и священным гневом Данте. Здесь стиль, это — stilus, т. е. то, чем он первоначально был в руках римлян, острым стальным клинком, которым пишут и колют. Стиль — кинжал, поражающий в самое сердце.

А звенящий юмор в «Господине Фогте»! Это напоминающее Шекспира веселье, вызванное тем, что найден Фальстаф, неисчерпаемый кладезь, дающий в руки целый арсенал для насмешки! Но довольно о стиле Маркса. Стиль Маркса — это и есть Маркс. Его упрекали в том, что он стремится уместить максимальное содержание на минимальном пространстве, но в этом именно и сказывается Маркс.

Маркс чрезвычайно ценил ясность и точность выражения. В лице Гёте, Лессинга, Шекспира, Данте, Сервантеса, которых он читал чуть ли не ежедневно, он избрал себе непревзойденных мастеров. В отношении чистоты и точности языка он был щепетильно добросовестен. Помню еще, как он отчитал меня однажды в первое время моего пребывания в Лондоне за то, что я в одном документе написал stattgehabte Versammlung (имевшее место собрание). Я попробовал было оправдаться общеупотребительностью этого выражения, но тут Маркс разразился: «Презренные немецкие гимназии, в которых нельзя научиться немецкому языку! Презренные немецкие университеты!» и т. д. Я защищался, как мог приводил в пример классиков, но никогда более не говорил, «stattgehabte» или «stattgefundene» Ereignisse (имевшие место события), да и еще кое-кого отучил от этого.
Маркс был строгим пуристом; часто он старательно и долго подыскивал нужное выражение. Он не терпел злоупотребления иностранными словами, и если он все-таки часто их употреблял там, где предмет этого и не требовал, — то это следует отнести за счет его долгого пребывания за границей, главным образом в Англии и, что очень существенно, за счет того, что в немецком и английском языках имеется много выражений одного и того же происхождения, которые легко смешать. Зато какое богатство своеобразных, выдержанных в духе немецкого языка словообразований и соединений слов встречаем мы у Маркса, который имеет великие заслуги перед немецким языком и принадлежит к разряду крупнейших мастеров и творцов немецкой прозы, несмотря на то, что он две трети своей жизни провел за границей…

До какой степени Маркс чувствовал себя учителем по отношению к нам, «молодежи», проявлялось и в другом. Он был очень требователен. Когда он замечал какой-нибудь пробел в знаниях, он бурно настаивал на его восполнении, для чего давал все нужные советы. Оставаясь с нами наедине, он устраивал настоящие экзамены, и эти экзамены были не шуткой. Марксу нельзя было втереть очки. Если же он замечал, что все его усилия ни к чему не приводили, то и дружбе приходил конец. Для нас было великой честью, когда он нас «брал в работу». Ни одна из моих встреч с ним не прошла для меня без пользы. И если я в жестокой борьбе за существование, за то, чтобы сохранить себя физически, вернее, чтобы не погибнуть голодной смертью (ибо в Лондоне мы годами жили впроголодь), если я не погиб в этой отчаянной схватке за кусок хлеба или горсть картошки, то этим я обязан Марксу и его семье. В те времена внутри самого рабочего класса лишь ничтожное меньшинство возвысилось до понимания социализма, а среди самих социалистов — социалисты в духе научного социализма Маркса, в духе «Коммунистического манифеста», составляли только меньшинство.

Основная масса рабочих, поскольку она вообще пробудилась к политической жизни, была одурманена сентиментально-демократическими устремлениями и фразами, столь характерными для движения 1848 г. с его прологом и эпилогом. Одобрение толпы, т. е. «популярность», было для Маркса доказательством того, что человек попал на ложный путь, и его любимым девизом были гордые слова Данте: «Следуй своей дорогой, и пусть люди говорят что им угодно».

Как часто цитировал он этот стих, которым заканчивается и его предисловие к «Капиталу»!..

Если он ненавидел популярность, то погоня за популярностью вызывала в нем глубочайшее негодование. К краснобаям он испытывал омерзение, и горе тому, кто в его присутствии отделывался фразами. Тут он был неумолим. «Фразер» было в его устах самым бранным словом, и в ком он однажды узнавал фразера, с тем он порывал навсегда. Мыслить логически и ясно выражать свою мысль — вот что постоянно внушал он нам, «молодежи», и заставлял нас учиться.

К тому времени была построена великолепная читальня Британского музея с ее неисчерпаемыми книжными сокровищами, и туда-то, где сам он проводил целые дни, Маркс гнал и нас. Учиться! Учиться! Таков был категорический императив, которым он часто подбадривал нас, но который прежде всего был олицетворен в его примере и даже в одном лишь зрелище этой постоянной могучей работы великого ума.

В то время как остальные эмигранты строили планы мирового переворота и изо дня в день опьяняли себя, как гашишем, фразой «завтра начнется!» — мы, «серная банда», «бандиты», «подонки человечества» (в таких выражениях Карл Фогт — агент Наполеона III — писал о Марксе и сторонниках марксизма. — прим. ред), сидели в Британском музее, стараясь набраться знаний и подготовить оружие для будущих боев.

Иной раз нечего было перекусить, но это не препятствовало нам идти в музей; там ведь были удобные стулья, а зимой было уютно и тепло, не так, как дома, — если у кого вообще существовал «дом» или «домашний очаг».

Маркс был строгим учителем; он не только заставлял учиться, но и проверял, действительно ли мы учились…

Маркс как учитель обладал редким качеством: он умел быть строгим, не обескураживая.

И еще одно замечательное качество было у Маркса как учителя: он принуждал нас к самокритике, не допуская, чтобы мы почивали на лаврах. Идиллическую созерцательность он жестоко хлестал бичом своей насмешки…

Политика была для Маркса наукой. Политических болтунов и политическую болтовню он смертельно ненавидел. И действительно, можно ли представить себе что-либо более несуразное? История является продуктом всех сил, действующих в природе и людях, а также продуктом человеческого мышления, человеческих страстей, человеческих потребностей. Политика же, как теория, есть познание этих миллионов и биллионов «ткущих на станке времени» факторов, а как практика — обусловленное этим познанием действие. Политика есть, таким образом, наука и притом прикладная…

Маркс приходил в ярость, когда говорил о пустомелях, которые несколькими шаблонными фразами разделываются с любым вопросом и, принимая за факты свои более или менее путаные желания и представления, сидя за ресторанными столиками, в редакциях газет или на народных собраниях и в парламентах, вершат судьбы мира, который, к счастью, нисколько с ними не считается. Среди таких пустомелей оказывались иногда очень знаменитые, превозносимые до небес «великие люди».

И тут Маркс не только критиковал, но и являл в своем лице высокий пример, давая в своих работах о новейшем развитии Франции и наполеоновском государственном перевороте, а также в своих статьях для «Нью-Йоркской Трибуны» классические образцы освещения политической истории.

Приведу сравнение, которое невольно приходит мне в голову. Государственный переворот Бонапарта, о котором Маркс говорит в своем «18 брюмера», послужил также темой для одного прославленного произведения Виктора Гюго, величайшего из французских романтиков и художников слова. Но какой контраст между двумя этими произведениями и двумя авторами! Там — гиперболическая фраза и фразерская гипербола, здесь — методично подобранные факты, хладнокровно их взвешивающий деятель науки и политик — гневный, но в гневе своем не теряющий ясности суждения. Там — мимолетный, переливчатый блеск пены, вспышки патетической риторики, причудливые карикатуры. Здесь каждое слово — метко пущенная стрела, каждая фраза — убедительное, подкрепленное фактами обвинение, обнаженная правда, непреоборимая в своей наготе, — не негодование, а лишь закрепление, пригвождение того, что есть. «Napoleon le Petit» («Наполеон Малый») Виктора Гюго выдержал одно за другим десять изданий и ныне забыт. «18 брюмера» Маркса с восхищением будут читать и через тысячи лет. «Наполеон Малый» Виктора Гюго — пасквиль, «18 брюмера» Маркса — исторический труд, который для будущего историка культуры, — а в будущем не будет иной истории человечества, кроме истории культуры, — будет так же необходим, как для нас «История Пелопоннесской войны» Фукидида.

Как я уже говорил в другом месте, Маркс мог стать тем, кем он был, только в Англии. В такой экономически отсталой стране, какой была Германия еще до середины этого столетия, Маркс так же не мог бы прийти к своей критике буржуазной экономики и к постижению капиталистического процесса производства, как не могли существовать в этой экономически отсталой Германии политические учреждения экономически развитой Англии. Маркс зависел от своей среды и от условий, в которых он жил, не меньше всякого другого человека; без этой среды и этих условий он не стал бы таким, каков он есть. Это он сам доказал лучше, чем кто бы то ни было.

Наблюдать такой ум, следить за тем, как он испытывает на себе действие окружающих условий и все глубже и глубже постигает природу общества, — уже одно это доставляет величайшее духовное наслаждение, и я никогда не смогу достаточно глубоко оценить выпавшее на мою долю счастье, которое привело меня, молодого, неопытного, любознательного юнца, к Марксу, под его влияние, в его школу.

При многосторонности, — я сказал бы даже — всесторонности этого универсального ума, т. е. ума, охватывающего всю вселенную, проникающего во все существенные детали, ничем не пренебрегающего и ничего не считающего несущественным или незначительным, — обучение, которое давал Маркс, также должно было быть многосторонним.

Маркс был одним из первых, кто понял все значение исследований Дарвина. Еще до 1859 г., — года появления в свет «Origin of Species», «Происхождения видов» (по удивительному совпадению 1859 год был и годом опубликования «К критике политической экономии»), — Маркс оценил огромное значение Дарвина, который вдали от шума и сутолоки большого города, в своем мирном имении, подготовлял революцию, сходную с той, какую сам Марке готовил в многошумном центре мира, — с той только разницей, что там рычаг был приложен к другой точке.

Особенно в области естествознания — включая физику и химию — и истории Маркс следил за каждым новым явлением, отмечал каждый новый успех. Имена Молешотта, Либиха, Гексли («Популярные лекции» которого мы добросовестно посещали) повторялись в нашем кругу так же часто, как имена Рикардо, Адама Смита, Мак-Келлоха и шотландских и итальянских экономистов. Когда Дарвин, сделав выводы из своих исследований, представил их на суд общественности, мы целыми месяцами не говорили ни о чем другом, кроме Дарвина и революционной силе его научных открытий.

Я останавливаюсь на этом потому, что наши «радикальные» враги распустили слух, будто Маркс, из своего рода ревности, очень неохотно и в очень ограниченной мере признавал заслуги Дарвина.

Маркс был самым великодушным и справедливым из людей, когда требовалось оценить чужие заслуги. Он был слишком велик, чтобы завидовать и ревновать, слишком велик, чтобы быть тщеславным. Фальшивое же величие, поддельную славу, которой щеголяют бездарность и пошлость, он ненавидел смертельно, как всякую фальшь и ложь.

Среди всех известных мне людей Маркс был одним из немногих совершенно свободным от всякого тщеславия. Он был слишком велик и слишком уверен в своих силах — да, пожалуй, и слишком горд для тщеславия. Он никогда не становился в позу и был всегда самим собой. Он, как дитя, был неспособен носить маску и притворяться. За исключением необходимости, продиктованной общественными или политическими причинами, он полностью, и открыто высказывал свои мысли и чувства, отражавшиеся и на его лице. Когда же нужна была скрытность, он, я бы сказал, вел себя так по-детски беспомощно, что нередко смешил своих друзей.

Никогда не было человека более правдивого, чем Маркс; он был воплощением правдивости. Стоило взглянуть на него, чтобы тотчас же понять, с кем имеешь дело. В нашем «цивилизованном» обществе с его перманентным состоянием войны не всегда, конечно, можно высказать правду, — это значило бы отдаться в руки врага или поставить себя вне общества. Но если не всегда можно сказать правду, то отсюда еще не следует, что нужно лгать. Я не всегда могу сказать то, что чувствую и думаю, но это не значит, что мне нужно или следует говорить то, чего я не чувствую и не думаю. Первое — это благоразумие, второе — лицемерие. Маркс никогда не лицемерил. Он был просто неспособен на это, так же как неспособен на это неиспорченный ребенок. «Мой большой ребенок», — часто называла его жена, а лучше ее никто не понимал и не знал Маркса, даже Энгельс. И действительно, оказавшись в «обществе» (в кавычках), в котором придавалось значение внешним манерам и приходилось соблюдать различные условности, наш «Мавр» в самом деле становился большим ребенком и мог смущаться и краснеть, как маленький ребенок.

К актерствующим людям он питал отвращение. Я вспоминаю, как он, смеясь, рассказывал нам о своей первой встрече с Луи Бланом. Это было еще на Динстрите, в маленькой квартирке, состоявшей собственно только из двух комнат, из которых первая служила гостиной и рабочим кабинетом, а вторая — для всего остального. Навстречу Луи Блану вышла Ленхен, проводившая его в первую комнату, между тем как во второй Маркс спешно переодевался; смежная дверь осталась приоткрытой, и через щель Маркс наблюдал забавную сценку. Великий историк и политик был очень мал ростом, не выше восьмилетнего мальчика, но при этом невероятно самовлюблен. Оглядевшись в гостиной пролетарского вида, он нашел в одном углу крайне примитивное зеркало, перед которым тотчас же расположился, стал в позу и вытянувшись во весь свой карликовый рост (сапоги у него были с такими высокими каблуками, каких я в жизни больше не видывал), с удовольствием рассматривал себя в зеркале, приукрашиваясь, как влюбленный мартовский кот, и стараясь придать себе возможно более внушительный вид. Г-жа Маркс, также бывшая свидетельницей этой комической сценки, с трудом удерживалась от смеха. Переодевшись, Маркс громко кашлянул, чтобы предупредить о своем приходе, так что фатоватый трибун, отступив от зеркала, получил возможность приветствовать входящего изящным поклоном. Но, конечно, позами и актерством на Маркса нельзя было подействовать, и вскоре «маленький Луи», — как называли его, в противоположность Луи Бонапарту, парижские рабочие, — стал вести себя настолько естественно, насколько вообще был на это еще способен…

Чтобы убедиться, что большинство людей разыгрывает какую-то надуманную роль, достаточно взглянуть на фотографические снимки…

Мне не известен ни один плохой снимок Маркса. На всех он изображен верно, потому что сам всегда держался естественно, просто. Черты, характерные для Маркса как человека, не всегда одинаково четко выражены на снимках; плохое физическое или духовное самочувствие или недомогание, преобладание одной мысли или одного чувства может придать лицу не совсем обычное для него выражение…

«Гений — это прилежание», сказал кто-то; если это и не совсем так, то во всяком случае в значительной степени верно.

Не может быть гения без исключительной творческой энергии и исключительной трудоспособности. Так называемый гений, которому чуждо и то и другое, — это лишь яркий мыльный пузырь или вексель на будущие сокровища где-то на Луне. Но там, где налицо из ряда вон выходящие трудоспособность и творческая энергия, там и гений. Я встречал многих, считавших себя, а подчас принимавшихся и другими за гениев, но им недоставало трудоспособности, — они были всего лишь бездельниками с большим талантом саморекламы. Все действительно крупные люди, которых мне довелось узнать, были очень прилежны и усердно трудились. Это в полной мере относится к Марксу. Он работал необычайно много, а так как днем — в особенности в первое время его эмигрантской жизни — ему часто мешали, то он стал работать по ночам. Когда мы поздно вечером возвращались домой с какого-нибудь заседания или собрания, он обыкновенно садился еще за работу на несколько часов. Эти несколько часов растягивались все больше, пока, наконец, он не стал работать почти всю ночь напролет, а утром ложился спать. Его жена не раз серьезно выговаривала ему за это, но он, смеясь, отвечал, что это вполне соответствует его натуре. Я лично еще в гимназии привык самую трудную работу откладывать на вечер или на ночь, когда чувствовал наибольший подъем умственной деятельности, поэтому я смотрел на это иначе, чем г-жа Маркс. Но права была она. Несмотря на свой чрезвычайно сильный организм, Маркс уже в конце пятидесятых годов начал жаловаться на всякого рода физические недомогания. Пришлось обратиться к врачу. В результате последовало категорическое запрещение работать по ночам и было предписано much exercise, т.е. как можно больше движения: прогулки пешком и верхом. В те времена мы с Марксом много бродили по окрестностям Лондона, преимущественно в холмистой северной части. Вскоре Маркс снова окреп, его организм был действительно как бы создан для большого напряжения. Но едва он почувствовал себя выздоровевшим, как постепенно снова втянулся в привычку работать по ночам, пока опять не наступил кризис, принудивший его к разумному образу жизни, — однако опять лишь до тех пор, пока это повелительно требовалось его состоянием. Кризисы все обострялись, развилась болезнь печени, появились злокачественные нарывы, — и постепенно железный организм был подточен. Я убежден, — и таково же мнение лечивших его под конец врачей, — что если бы Маркс мог разрешить себе вести жизнь, соответствующую его природе, т. е. требованиям его организма, или, скажем, соответствующую требованиям гигиены, он жил бы еще и поныне. Лишь в последние годы, когда было уже слишком поздно, он отказался от работы по ночам. Зато тем больше он стал работать днем. Он работал постоянно, работал всегда, когда только представлялась малейшая возможность. Даже на прогулки он брал с собой свою записную книжку и поминутно делал в ней пометки. И его работа никогда не бывала поверхностной. Работа работе рознь. Он работал всегда интенсивно, всегда с величайшей основательностью. Его дочь Элеонора подарила мне одну историческую таблицу, которую он набросал для себя, чтобы воспользоваться ею для какого-то второстепенного примечания. Правда, второстепенных вещей для Маркса не существовало, и эта таблица, составленная им для себя, выполнена с такой тщательностью, точно она предназначалась для печати. Маркс работал с усидчивостью, часто приводившей меня в изумление. Он не знал усталости. Он должен был надорваться, — и даже тогда, когда это случилось, он не выказывал признаков утомления.

Если измерять ценность людей выполненным ими трудом — подобно тому как стоимость вещей измеряется вложенным в них трудом, — то даже с этой точки зрения ценность Маркса так огромна, что лишь немногие из исполинов мысли могут равняться с ним.

Чем же буржуазное общество возместило это невероятное количество труда?

Над «Капиталом» Маркс работал сорок лет — и как работал! Так, — как мог работать только Маркс. Я не преувеличу, если скажу, что наиболее низко оплачиваемый поденщик в Германии получает за 40 лет работы большую плату, чем Маркс получил в виде «гонорара», иными словами: в виде почетного вознаграждения за одно из двух величайших научных творений нашего века. Второе — это труды Дарвина.

Наука не представляет из себя рыночной стоимости. И разве можно требовать от буржуазного общества, чтобы оно за свой собственный смертный приговор заплатило приличную цену?..


Фрагмент из воспоминаний Поля Лафарга

Мне привелось работать с Марксом; я был просто писцом, которому он диктовал. Но мне при этом представлялась возможность наблюдать его манеру мыслить и писать. Работа шла у него легко и в то же время трудно: легко, потому что для любой темы немедленно же появлялась перед его духовным взором вся полнота относящихся к ней фактов и соображений; но как раз вследствие этой полноты исчерпывающее изложение его идей было трудным делом и требовало продолжительного времени…

Маркс постигал суть вещи. Он видел не только поверхность, он проникал вовнутрь, он исследовал составные части в их взаимном действии и в их взаимном противодействии. Он выделял каждую из этих частей и прослеживал историю ее развития. Затем от вещи он переходил к окружающей ее среде и наблюдал действие последней на первую и обратно. Он возвращался опять к возникновению объекта, к его изменениям, эволюциям и революциям, которые этот последний проделывал, и доходил, наконец, до самых отдаленных его действий. Он видел перед собой не отдельную вещь самое по себе, вне связи с окружающей ее средой, но весь сложный, находящийся в постоянном движении мир.

И Маркс хотел изобразить всю жизнь этого мира в его столь разнообразных и непрерывно меняющихся действиях и противодействиях. Беллетристы школы Флобера и Гонкуров жалуются: как трудно точно передать то, что видишь. А ведь то, что они хотят изобразить, это только поверхность, только воспринятое ими впечатление. Их литературная работа — детская игра по сравнению с работой Маркса. Требовалась необычайная сила мысли, чтобы так глубоко понять действительность, и требовалось не менее редкое искусство, чтобы передать то, что он видел и хотел сказать.

Никогда он не был доволен своей работой, всегда он впоследствии делал в ней изменения и постоянно находил, что изложение не достигает той высоты, до которой доходит его мысль.

Маркс совмещал в себе оба качества, необходимые для гениального мыслителя. Он мастерски разлагал предмет на его составные части и затем восстанавливал его со всеми его деталями и различными формами развития и открывал внутреннюю их зависимость. Его доказательства не были абстракциями, как утверждали экономисты, неспособные мыслить; его метод был не метод геометрии, которая, черпая свои определения из окружающего мира, при построении выводов совершенно отрешается от реальной почвы. В «Капитале» мы находим не отдельные определения, не отдельные формулы, а ряд в высшей степени тонких анализов действительности, передающих самые легкие оттенки и малейшие различия.

Маркс начинает с утверждения очевидного факта, что богатство общества, в котором господствует капиталистический способ производства, заключается в огромной массе товаров; товар — нечто конкретное, не какая-нибудь математическая абстракция — есть, таким образом, элемент, первичная клеточка капиталистического богатства. Маркс берется за этот товар; он перевертывает его во все стороны, выворачивает даже наизнанку и раскрывает одну за другой его тайны, о существовании которых представители официальной экономической науки даже не подозревали и которые, однако, многочисленнее и глубже, чем все таинства католической религии. Всесторонне исследовав вопрос о товаре, он рассматривает отношение одного товара к другому в обмене и затем переходит к производству товаров и к историческим условиям развития их производства. Рассматривая формы существования товара, Маркс показывает, как одна из них переходит в другую, как необходимым образом одна производит из себя другую. Логический ход развития явлений представлен так искусно и с таким совершенством, что может, пожалуй, показаться простым измышлением самого Маркса, и, тем не менее, все это почерпнуто им лишь из действительности, все это представляет действительную диалектику товара.

Маркс работал всегда с величайшей добросовестностью; любой факт, любая цифра, приводимые им, подтверждались ссылкой на самые выдающиеся авторитеты. Он не довольствовался сообщениями из вторых рук; он сам всегда добирался до первоисточника, какие бы трудности это ни представляло; даже ради второстепенного факта он спешил в Британский музей, чтобы в библиотеке музея проверить этот факт. Оппоненты никогда не были в состоянии изобличить Маркса в опрометчивости, указать, что его доказательства построены на фактах, не выдерживающих строгой критики.

Следуя этой привычке обращаться непосредственно к первоисточникам, он часто читал малоизвестных писателей, цитаты из которых встречаются у него одного. Подобных цитат в «Капитале» так много, что можно было бы, пожалуй, заподозрить, не приводил ли он их намеренно, чтобы похвастать своей начитанностью. Маркс, однако, имел в виду отнюдь не такую цель. «Я творю суд истории и воздаю каждому по его заслугам», — говорил он и считал своим долгом назвать имя каждого писателя, который впервые высказал ту или другую мысль или выразил ее наиболее определенно, как бы незначителен или малоизвестен ни был этот писатель.

Литературная совесть Маркса была столь же строга, как и его научная совесть. Он не только никогда не ссылался на факт, в котором не был вполне уверен, но даже не позволял себе говорить о предмете, которого он предварительно не изучил основательно. Он не публиковал ничего до тех пор, пока не добивался тщательной обработкой и неоднократными переделками соответствующей формы. Ему была невыносима мысль появиться перед публикой с вещью, не доработанной до конца.

Показывать свои рукописи, пока в них не закончено все до последней запятой, было для него чистым мучением. Так сильно было в нем это чувство, что однажды он сказал, что лучше сожжет свои рукописи, чем оставит их неоконченными.

Вряд ли читатель его произведений представляет себе все трудности, которые вытекали из его метода исследования. Так, чтобы написать в «Капитале» около двадцати страниц об английском рабочем законодательстве, он должен был проштудировать целую библиотеку Синих книг, содержащих доклады следственных комиссий и фабричных инспекторов Англии и Шотландии; он прочитал их от начала до конца, как можно судить по многочисленным пометкам карандашом, встречающимся в них. Эти доклады он считал важнейшими и значительнейшими документами для изучения капиталистического способа производства и был такого высокого мнения о людях, которым поручено было их составление, что сомневался, удастся ли другим нациям Европы «найти таких же компетентных, беспристрастных и решительных людей, как английские фабричные инспектора». Эту богатую дань их заслугам он воздает в предисловии к «Капиталу».

И этот обильный фактический материал Маркс почерпнул из тех самых Синих книг, которые многие члены обеих палат парламента, получавшие эти книги, употребляли только как мишень для стрельбы из пистолета, измеряя по числу страниц, пробитых пулей, силу удара оружия. Другие члены парламента продавали Синие книги на вес, и это было самое разумное, что они могли сделать: это-то и дало возможность Марксу дешево купить их у букиниста, к которому он заходил время от времени просматривать книги и старые документы. Профессор Бизли заявил, что Маркс максимально использовал для науки Синие книги и, пожалуй, даже впервые познакомил с ними мир. Профессор Бизли, однако, не знал, что еще до 1845 года Энгельс почерпнул из Синих книг много документов, которые он использовал в своей книге о положении рабочего класса в Англии.

Комментировать

Заполните поля или щелкните по значку, чтобы оставить свой комментарий:

Логотип WordPress.com

Для комментария используется ваша учётная запись WordPress.com. Выход /  Изменить )

Фотография Facebook

Для комментария используется ваша учётная запись Facebook. Выход /  Изменить )

Connecting to %s